09:20 

Easter Rising: "Сон кельта"

@Seighin
[20-smth-Wonder] [私はDaegredです]
Как я и обещала, несколько цитат из "Сна кельта" Марио Варгоса Льосы. Скачать книгу можно здесь, она среднего размера и, в целом, очень занятная - автор прекрасен там, где говорит об Ирландии или колониях, но часто лучше бы он молчал в сфере личной жизни своего героя. Историческая часть весьма близка к правде и открывает другую сторону подготовки к Восстанию - союз с немцами. И хороши образы самих лидеров, особенно - Патрика Пирса и Джозефа Планкетта.

Таки цитаты. Первые короткие, вторые нет.

I
Потому что патриотизм ослепляет. Эти слова произнесла Элис Грин в одном из жарких споров в своем салоне на Гроувнор-роуд, о котором Роджер неизменно вспоминал с такой сладкой грустью. Как же она сказала тогда? „Нельзя допускать, чтобы патриотизм лишал нас зоркости, разума, понимания“. Примерно так. Однако ему вспомнилась и ехидная реплика, которую Джордж Бернард Шоу адресовал всем ирландским националистам, присутствовавшим на вечере: „Это несопоставимые понятия, Элис. Не обманывайте себя: патриотизм — это религия, он в контрах с трезвомыслием. Патриотизм — чистейшее мракобесие, некий акт веры“.

II
— Вы позволите мне говорить без обиняков, сэр Роджер, — сказал Джозеф негромко и значительно, как человек, обладающий неоспоримой истиной. — Мне кажется, вы чего-то не понимаете. Речь ведь не идет о победе. Разумеется, мы проиграем. Речь о том, чтобы держаться. Сопротивляться. Сколько-то дней или недель. И погибнуть так, чтобы наша смерть, пролитая нами кровь сделали патриотизм ирландцев силой неодолимой. Речь о том, чтобы на место каждого погибшего становилась сотня революционеров. Разве не так было когда-то с христианством?

III
Впрочем, его беспокоило, что Патрик с упорством одержимого видит в ирландских патриотах современную версию первых христиан. „Подобно тому как кровь мучеников окропила семя христианства, так на нашей крови прорастет свобода Ирландии“, — писал он в одной из статей. „Красиво сказано, — подумал тогда Роджер. — Но есть в этом нечто гибельное“.


I
— Но чаще всего мой племянник, — произнесла Элис, — вспоминает не стрельбу, не разрывы гранат, не кровь, не пламя пожаров, не дым, от которого нечем было дышать, а — знаешь что, Роджер? Смятение. Невиданное смятение, целую неделю царившее на позициях восставших.
— Смятение? — совсем тихо переспросил Роджер. Закрыв глаза, он попытался въяве увидеть его, почувствовать, ощутить.
— Невероятное, всеобъемлющее смятение чувств, — с нажимом повторила Элис. — Люди были готовы в любую минуту умереть и одновременно пребывали в ликующем, радостном возбуждении. От гордости за себя. От ощущения свободы. При том, что ни рядовые бойцы, ни командиры — никто, словом — не знали в точности, что они делают и что хотят сделать. Так рассказывал мне Остин.
— А знали они, по крайней мере, почему не прибыло оружие, которого так ждали? — торопливо пробормотал Роджер, пока Элис вновь не замкнулась в долгом молчании.
— Ничего они не знали. Передавались из уст в уста самые фантастические слухи. И никто не мог их опровергнуть, потому что никто не знал, что происходит в действительности. Напротив — готовы были верить в любые нелепости, потому что людям нужно было знать, что существует выход из безнадежного положения, в котором они оказались. Говорили, например, будто германская армия приближается к Дублину. Что роты, батальоны, полки рейхсвера высадились в разных пунктах побережья и наступают на столицу Ирландии. Что в Корке, Голуэе, Уэксфорде, в Трали, повсюду, включая Ольстер, тысячи „волонтеров“ и бойцов Гражданской армии захватывают казармы и полицейские участки и с разных сторон подходят к Дублину, спеша на выручку к восставшим. А те, полумертвые от голода и жажды, оставшиеся почти без боеприпасов, могли уповать только на чудо.
— Я знал, что так и будет, — сказал Роджер. — И не поспел вовремя, чтобы остановить это безумие. И теперь Ирландия как никогда далека от независимости.
— Когда Оуину Макниллу наконец сообщили о готовящемся мятеже, он попытался было удержать их, — ответила Элис. — Но руководители военного крыла „Ирландского Республиканского Братства“ держали его в неведении насчет сроков вооруженного восстания, потому что он горячо возражал против него в том случае, если оно не будет поддержано немцами. Макнилл, узнав, что верхушка ИРБ, „волонтеров“ и Гражданской армии призвала людей к манифестации во время Вербного воскресенья, своей властью отменил этот марш, запретил своим сторонникам выходить на улицу, пока не поступит приказ, подписанный им лично. Это породило еще большую неразбериху. Сотни и тысячи „волонтеров“ остались сидеть по домам. Многие пытались снестись с Пирсом, с Коннолли, с Кларком, но — безуспешно. И вот те, кто повиновался приказу, сидели сложа руки, а те, кто решился нарушить его, — пошли на смерть. И по этой причине многие из активистов „Шинн Фейна“ и „Ирландских волонтеров“ возненавидели Макнилла и сочли его предателем.

II
— На несколько часов, на несколько дней, на целую неделю Ирландия стала свободной страной, — сказала она, и Роджер заметил, что ее трясет от волнения. — Независимой, суверенной республикой с президентом и временным правительством. Мой племянник Остин еще не добрался до почтамта, когда Патрик Пирс, выйдя на ступени эспланады, прочел Декларацию независимости и декрет о формировании конституционного правительства Ирландской республики. Народу, кажется, собралось не очень много. И все, кто слушал его, испытывали, надо полагать, совсем особые чувства, а как ты думаешь, милый? Я говорила тебе, что была против. Но когда прочитала текст, расплакалась навзрыд, как не плакала никогда в жизни. „Именем Господа нашего и прошлых поколений, Ирландия нашими устами призывает сынов своих под свои знамена и провозглашает свободу…“ Видишь, я запомнила эти слова наизусть. И всей душой жалела, что меня нет там, среди них. Ты ведь понимаешь, о чем я?
Роджер прикрыл глаза. И отчетливо увидел, как все это было. На ступенях Центральной дублинской почты, под хмурым небом, грозящим вот-вот пролиться дождем, перед небольшой — сколько там было человек? сто? или двести? — толпой, большую часть которой составляли мужчины, вооруженные карабинами, револьверами, ножами, пиками, дубинами, но было и немало женщин в косынках и платках, вознеслась тонкая, стройная, болезненно-хрупкая фигура тридцатишестилетнего Патрика Пирса: обведя толпу стальными глазами, где горела воспетая Ницше „воля к власти“, всегда и неизменно позволявшая ему — особенно после того, как в шестнадцать лет он вступил в „Гэльскую лигу“, а вскоре и возглавил ее, став бесспорным лидером этой организации, — одолевать любые препоны, перебарывать все недуги, справляться с репрессиями властей и интригами единомышленников и наконец, исполнив мистическую мечту всей своей жизни, поднять ирландцев на вооруженную борьбу против британских захватчиков, — возвысил голос, которому значительность минуты придала особую звучность, и, тщательно подбирая слова, провозгласил пришествие новой эры, призванной навеки покончить с многовековым чужестранным владычеством и угнетением. Роджер будто сам ощутил, как после слов Пирса эта площадь в центре Дублина, пока не тронутая пулями, потому что перестрелка еще не началась, замерла в благоговейном, молитвенном безмолвии, и въяве представлял лица „волонтеров“, которые из окон почтамта и соседних домов на Сэквилл-стрит, захваченных мятежниками, наблюдали за торжественным и трогательным действом. Гул голосов, гром рукоплесканий, восторженные выкрики и здравицы, которыми люди на улице, в окнах, на крышах наградили последние слова Патрика Пирса, завершившего чтение Декларации и перечислившего поименно тех семерых, чьи подписи стояли под ней, — все это пролетело по площади и смолкло, и уже в краткой, напряженной тишине Пирс сказал, что времени больше терять нельзя. Все по местам, всем исполнять свои обязанности и готовиться к бою. Роджер почувствовал, что на глаза ему наворачиваются слезы. Его тоже проняла дрожь. Чтобы не заплакать, он торопливо произнес:
— Должно быть, волнующее было зрелище.
— Это был символ, а ведь История и состоит из символов, — отвечала Элис. — И неважно, что Пирса, Коннолли, Кларка, Планкетта и еще троих из тех, кто подписал декларацию, расстреляли. Наоборот! Омывшись в пролитой ими крови, новый символ засиял в ореоле мученичества и героизма.
— Именно того и добивались Пирс и Планкетт, — сказал Роджер. — Ты права, Элис. И мне бы хотелось быть там, с ними.

III
Почти так же сильно, как сама церемония, тронуло Элис и то, сколь многие из „Совета ирландских женщин“ принимали участие в восстании. Остин своими глазами видел и их тоже. Поначалу вожаки восстания поручили им готовить пищу для бойцов, однако почти тотчас вслед за тем, по неумолимой логике уличных боев, разгоравшихся все жарче, веер обязанностей раскрылся шире, превратив женщин из кашеваров в санитарок и сестер милосердия. Они делали перевязки, помогали хирургам извлекать пули, обрабатывать раны, ампутировать конечности. Однако эти женщины — и совсем еще юные, и зрелые, и стоявшие на пороге старости — играли и еще более важную роль курьеров, ибо по мере того, как баррикады оказывались отрезаны друг от друга, чаще возникала необходимость посылать этих поварих и санитарок — сперва на велосипедах, а потом и пешком — с устными и письменными приказами (в последнем случае, если курьер будет ранен или захвачен в плен, бумагу предписывалось съесть, сжечь или изорвать в клочки). Брат Остин уверял Элис, что все шесть дней восстания, когда в городе не смолкали орудийная пальба и перестрелки, гремели взрывы, снося балконы, обрушивая крыши и стены, превращая центр Дублина в россыпь разрозненных пылающих островков и в груду закопченных и окровавленных обломков — он постоянно видел, как неистово крутят педали своих железных коней эти девы-воительницы, эти ангелы в юбках, с героическим спокойствием, бестрепетно и бесстрашно мчавшие под пулями с донесениями и распоряжениями, чтобы не дать британской армии блокировать очаги сопротивления и потом подавить их поодиночке.
— А когда войска уже перекрыли все улицы и движение стало невозможно, многие из этих женщин взяли в руки оружие и стали драться бок о бок со своими мужьями, отцами и братьями, — продолжала Элис. — Не одна лишь Констанс Маркевич доказала, что нас несправедливо причислять к слабому полу. Многие, многие сражались наравне с нею и погибли или были ранены в бою.

IV
Тем не менее за неделю уличных боев выяснилось, что не все дублинцы исполнены героического воодушевления и солидарности. Монах-капуцин был свидетелем того, как бродяги, уголовники или просто городская беднота разбивали и грабили лавки и магазины на Сэквилл-стрит и других центральных улицах: эти бесчинства поставили в трудное положение руководителей ИРБ, „волонтеров“ и Гражданской армии, не предвидевших, что восстание может привести и к таким последствиям — побочным и преступным. В иных случаях мятежники пытались препятствовать разгрому гостиниц и выстрелами в воздух разгоняли толпу и отстояли, например, отель „Грешэм“, но порой, когда она прорывалась к фешенебельным магазинам, — отступали, растерявшись и дрогнув от ярости этих изголодавшихся, обездоленных людей, чьи интересы они, как им казалось, и защищают.
Однако на улицах Дублина происходили столкновения не только с уголовниками. Обезумевшие от горя, отчаянья и ярости, жены, сестры, матери и дочери тех полицейских или солдат, кто был ранен или убит во время восстания, сбивались в довольно многочисленные группы и нападали на мятежников. Иногда с бранью и проклятиями бросались на баррикады, швыряли камни в ее защитников, плевали в них, называли убийцами. И едва ли не самым тяжким испытанием для человека, полагавшего, будто он отстаивает истину, добро и справедливость, было убедиться, что на него нападают не цепные псы империи, не солдаты британской армии, а его же соотечественницы, ослепленные страданием простые ирландки, которые видят в нем не освободителя отчизны, а убийцу близких и дорогих им людей, единственно в том и виноватых, что пошли служить в армию или в полицию ради куска хлеба, как делывали бедняки во все времена.

V
По словам Элис, самые разительные перемены произошли в католической церкви. Иерархи и большинство клириков всегда склонялись к мирным, ненасильственным, постепенным шагам, больше тяготея к „гомрулю“, к методам Джона Редмонда и его сторонников из Ирландской парламентской партии, нежели к радикальным сепаратистам „Шинн Фейна“, „Гэльской лиги“, ИРБ и „волонтерам“. После Пасхального восстания все изменилось. Быть может, дело было в том, что за неделю боев восставшие показали себя истинно и пылко верующими. Священники, и среди них — брат Остин, свидетельствовали единодушно: на баррикадах и в захваченных домах, превращенных в опорные пункты, служились мессы, люди исповедовались и причащались, и многие просили благословения перед тем, как открыть огонь. Повсюду неукоснительно и свято соблюдался сухой закон, введенный руководителями восстания. Когда случалось затишье, бойцы преклоняли колени, молились вслух по четкам. Ни один из осужденных на казнь, включая Джеймса Коннолли, заявлявшего о своих социалистических взглядах и слывшего атеистом, не преминул попросить у священника духовное напутствие, прежде чем стать к стенке. Израненного, окровавленного Конноли, сидящего в инвалидном кресле, расстреляли после того, как он приложился к распятию, протянутому ему капелланом. Весь май в Ирландии служили поминальные мессы по мученикам Страстной недели. Каждое воскресенье по окончании службы пастыри в своих проповедях призывали прихожан молиться за души патриотов, расстрелянных британской армией и тайно зарытых где-то. Сэр Джон Максуэлл заявил по этому поводу официальный протест, но епископ О'Дуайер не стал оправдываться, а заступился за своих клириков и сам обвинил генерала, что тот установил „военную диктатуру“ и поступает не по-христиански, устраивая массовые расправы и отказываясь выдавать семьям тела казненных. Британцы, поступая по законам военного времени, хоронили расстрелянных тайно, потому что желали избежать паломничества на их могилы, и ярость, вызванная этими действиями, охватывала даже те слои общества, которые никогда прежде не питали симпатий к радикалам-республиканцам.

@темы: Easter Rising, Антураж

   

Easter, 1916...2016

главная